Михаил Кузмин - Враждебное море
Чей мертвящий, помертвелый лик
в косматых горбах из плоской вздыбившихся седины
вижу?
Горгона, Горгона,
смерти дева,
ты движенья на дне бесцельного вод жива!
Посинелый язык
из пустой глубины
лижет, лижет
(всплески — трепет, топот плеч утопленников!),
лижет слова
на столбах опрокинутого, потонувшего,
почти уже безымянного трона.
Бесформенной призрак свободы,
болотно лживый, как белоглазые люди,
ты разделяешь народы,
бормоча о небывшем чуде.
И вот,
как ристалищный конь,
ринешься взрывом вод,
взъяришься, храпишь, мечешь
мокрый огонь
на белое небо, рушась и руша,
сверливой воронкой буравя
свои же недра!
Оттуда несется глухо,
ветра глуше:
— Корабельщики-братья, взроем
хмурое брюхо,
где урчит прибой и отбой!
Разобьем замкнутый замок!
Проклятье героям,
изобретшим для мяса и самок
первый под солнцем бой!
Плачет все хмурей:
— Менелай, о Менелай!
не знать бы тебе Елены,
рыжей жены!
(Слышишь неистовых фурий
неумолимо охрипший лай?)
Все равно Парис белоногий
грядущие все тревоги
вонзит тебе в сердце: плены,
деревни, что сожжены,
трупы, что в поле забыты,
юношей, что убиты, -
несчастный царь, неси
на порфирных своих плечах!
На красных мечах
раскинулась опочивальня!..
В Елене — все женщины: в ней
Леда, Даная и Пенелопа,
словно любви наковальня
в одну сковала тем пламенней и нежней.
Ждет.
Раззолотили подушку косы…
(Братья,
впервые)
— Париса руку чует уже у точеной выи…
(впервые
Азия и Европа
встретились в этом объятьи!!)
Подымается мерно живот,
круглый, как небо!
Губы, сосцы и ногти чуть розовеют…
Прилети сейчас осы -
в смятеньи завьются: где бы
лучше найти амброзийную пищу,
которая меда достойного дать не смеет?
Входит Парис-ратоборец,
белые ноги блестят,
взгляд -
азиатские сумерки круглых, что груди, холмов.
Елена подъемлет темные веки…
(Навеки
миг этот будет, как вечность, долог!)
Задернут затканный полог…
(Первая встреча! Первый бой!
Азия и Европа! Европа и Азия!!
И тяжелая от мяса фантазия
медленно, как пищеварение, грезит о вечной
народов битве,
рыжая жена Менелая, тобой, царевич троянский, тобой
уязвленная!
Какие легкие утром молитвы
сдернут призрачный сон,
и все увидят, что встреча вселенной
не ковром пестра,
не как меч остра,
а лежат, красотой утомленные,
брат и сестра,
детски обняв друг друга?)
Испуга
ненужного вечная мать,
ты научила проливать
кровь брата
на северном, плоском камне.
Ты — далека и близка мне,
ненавистная, как древняя совесть,
дикая повесть
о неистово-девственной деве!..
дуй, ветер! Вей, рей
до пустынь безлюдных Гипербореев.
Служанка буйного гения,
жрица Дианина гнева,
вещая дева,
ты, Ифигения,
наточила кремневый нож,
красною тряпкой отерла,
среди криков
и барабанного воя скифов
братское горло
закинула
(Братское, братское, помни!
Диана, ты видишь, легко мне!)
и вдруг,
как странный недуг,
мужественных душ услада
под ножом родилась
(Гибни, отцовский дом,
плачьте, вдовые девы, руки ломая!
Бесплодная роза нездешнего мая,
безуханный, пылай, Содом!)
сквозь кровь,
чрез века незабытая,
любовь
Ореста и его Пилада!
Море, марево, мать,
сама себя жрущая,
что от заемного блеска месяца
маткой больною бесится,
Полно тебе терзать
бедных детей,
бесполезность рваных сетей
и сплетенье бездонной рвани
называя геройством!
Воинственной девы безличье,
зовущее
к призрачной брани…
но кровь настоящая
льется в пустое геройство!
Геройство!
А стоны-то?
А вопли-то?
Проклято, проклято!
Точило холодное жмет
живой виноград,
жница бесцельная жнет
за рядом ряд.
И побледневший от жатвы ущербный серп
валится
в бездну, которую безумный Ксеркс
велел бичами высечь
(цепи — плохая подпруга)
и увидя которую десять тысяч
оборваннных греков, обнимая друг друга,
крича, заплакали…